«…как стали вы излагать — так вот каждое-то слово ваше вдвойне принимаешь, точно другое под ним сидит!»
(Ф.Достоевский «Преступление и наказание»)
Трудно сказать, когда мысль о редактировании Евангелия пришла впервые в голову Булгакова.
К текстам Священного Писания Булгаков испытывает несомненный интерес, обращаясь к ним на протяжении своей творческой биографии не единожды. Уже в «Белой гвардии» им обильно цитируются строки Апокалипсиса: «Я в последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше всего богословские…
Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:
— «Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; — и сделалась кровь». Здесь же появляется впервые у Булгакова и образ Христа: «День исчез в квадратах окон, исчез и белый сокол, неслышным прошел плещущий гавот в три часа дня, и совершенно неслышным пришел тот, к кому через заступничество смуглой девы взывала Елена. Он появился рядом у развороченной гробницы, совершенно воскресший, и благостный, и босой. Грудь Елены очень расширилась, на щеках выступили пятна, глаза наполнились светом, переполнились сухим бесслезным плачем. Она лбом и щекой прижалась к полу, потом, всей душой вытягиваясь, стремилась к огоньку, — не чувствуя уже жесткого пола под коленями…
Слабый отзвук будущего конфликта, очерченного нравственным противостоянием идеологем Пилат-Иешуа Га-Ноцри, намечается в пьесе «Бег» (1926-1928), в противостоянии генерала Хлудова и солдата Крапилина, человека, как сказано в булгаковских ремарках, «погибшего из-за своего красноречия». Из ранних вещей приходят и отдельные детали и мотивы, складывающие облик и образ действия будущих евангельских персонажей и тех героев, которые имеют к ним непосредственное отношение. От персонажей пьесы «Бег» и рассказа «Красная корона» (1922) протягиваются нити к образу Пилата. Так, о герое «Красной короны» Николае рассказчик говорит: «Всадник — брат мой, в красной лохматой короне, — сидел неподвижно на взмыленной лошади, и, если б не поддерживал его бережно правый, можно было бы подумать: он едет на парад.
Всадник был горд в седле, но он был слеп и нем. Два красных пятна с потеками светились там, где час назад светились ясные глаза…» А вот облик Хлудова из «Бега», с ним Пилата роднят многие характерологические детали: «Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится. Он возбуждает страх. Он болен — Роман Валерьянович». Сходство многозначительное. Еще более сильно Хлудова и Пилата сближает сквозной для обоих образов мотив обвинения в трусости и попытка отведения этого упрека. См. в «Беге»: «Храбер ты только женщин вешать да слюсарей! Хлудов: Ты ошибаешься, солдат; я на Чонгарскую Гать ходил с музыкой и на Гати два раза ранен». Аналогично Пилат, храбрый воин, принимавший участие во многих сражениях во славу кесаря, обвиняется в трусости, приведшей к гибели Иешуа; Пилат пытается отвести упрек и т.д. Странным образом поручик Мышлаевский из «Белой гвардии» неожиданно трансформируется в могущественного Воланда. На внутреннюю взаимосвязь этой пары указывает в первую очередь общность портретных деталей. Так, в списании портретных данных поручика Мышлаевского использована характерная деталь: «Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный…» Та же деталь — разные по цвету глаза — отличает и Воланда: «По виду — лет сорока с лишним. Рот какой-то кривой. Выбрит гладко. Брюнет. Правый глаз черный, левый — почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой. Словом — иностранец». Этот список может быть и продолжен, без преувеличения можно говорить о том, что практически любой персонаж «Мастера и Маргариты» обнаруживает черты портретного или характерологического сродства с героями предшествующих произведений Булгакова.
Прецеденты редактирования истории жизни Христа, изложенной в канонических евангелиях Нового завета, случались в литературе и до Булгакова, и писатель со многими из них был знаком, любопытно, однако, то, что в отличие от своих предшественников Булгаков не просто изображает евангельский сюжет, но при этом и размышляет еще над самим фактом, возможностью и целесообразностью редактирования последнего. Исходя из этого, Булгаков пытается подыскать для своего рассказчика, мастера (а возможно, и для самого себя?) ту интеллектуальную позицию, с которой факт вмешательства в текст Священного Писания был бы если и не оправдан, то в достаточной мере объяснен. Откуда у Булгакова вообще мог возникнуть подобный интерес? «Голубчик, вы меня знаете? не правда ли? Я — человек фактов, человек наблюдения, — говорит один из булгаковских героев. — Я— враг необоснованных гипотез. И это очень хорошо известно не только в России, но и в Европе. Если я что-нибудь говорю, значит в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод». Что же могло в данном случае послужить тем фактом, о котором говорит профессор Преображенский? Трудно утверждать с полной уверенностью, но с чем-то похожим, с мыслями, в ч:ем-то созвучными собственным Булгаков мог столкнуться, когда работал над приготовительными материалами для своего романа. В одном из основных источников будущего романа, книге Э.Ренана «Жизнь Иисуса», есть весьма любопытный пассаж, который вполне мог заинтересовать Булгакова, особенно если принять во внимание его давнишнюю страсть ко всяческого рода тайнам и загадкам. Ренан высказывает осторожную догадку о том, что в далеком историческом прошлом текст Священного Писания одного из новозаветных авторов, возможно, уже был редактирован: «По смерти Иоакова, — замечает Ренан, — Иоанн, его брат, остался единственным наследником тех интимных воспоминаний, которых, по общему признанию, они были хранителями. Эти воспоминания могли сохраниться в окружении Иоанна, и так как литературная этика того времени отличалась в сильной мере от современной, то какой-нибудь ученик или скорее один из многочисленных полугностических сектантов Малой Азии, в представлении которых идея Христа глубоко видоизменялась уже с конца I века, мог возыметь мысль взяться за перо вместо апостола и стать свободным редактором его Евангелия».
Позиция свидетеля-очевидца — действительного или мнимого (что для художественного изложения не столь уж важно) — это то, что объединяет предполагаемого реннановского новозаветного автора и метод художественного редактирования евангельских текстов, к которому прибегает в своем романе Булгаков. Действительно, если мастер все очень точно «угадал», то этого еще мало, поскольку сам факт идентичности его версии историческим евангельским событиям утверждается в качестве такового лишь с опорой на, так сказать, более авторитетное и веское свидетельство, а именно – свидетельство непосредственного очевидца, каковым в романе выступает Воланд. А уж самый тон его изложения, говоря словами Ренана, «напоминает, что он последний из очевидцев свидетелей» и демонстрирует то «видимое удовольствие, с каким он рассказывает об обстоятельствах, ему одному известных». Интересующий нас отрывок из ранней редакции «Мастера и Маргариты»:
« — только, знаете ли, в Евангелиях совершенно иначе изложена вся эта легенда, — все не сводя глаз и все прищурившись, говорил Берлиоз.
Инженер (Воланд ранней редакции. — В.Н.) улыбнулся.
— Обижать изволите, — отозвался он. — Смешно даже говорить о Евангелиях, если я вам рассказал. Мне видней.
Опять оба писателя уставились на инженера.
— Так вы бы сами и написали Евангелие, — посоветовал неприязненно Иванушка.
Неизвестный рассмеялся весело и ответил:
— Блестящая мысль! Она мне не приходила в голову. Евангелие от меня, хи-хи…»
Однако находиться в позиции очевидца, с точки зрения Булгакова, — само по себе еще недостаточное условие. Ведь возможна ситуация, когда, говоря словами евангелистов, можно смотреть и не видеть, слушать и не слышать. Проблема возможной недостоверности рассказов о Христе как следствие некогда имевшей место путаницы — еще один веский повод для критической оценки жизненно-исторической основы евангельских событий. Путаница — это то, что находится постоянно на слуху в булгаковском романе, о ней упоминают многие:
«Иешуа шмыгнул высыхающим носом и вдруг такое проговорил по-гречески, заикаясь:
— Д-добрые свидетели, о игемон, в университете не учились. Неграмотные, и все до ужаса перепутали, что я говорил. Я прямо ужасаюсь. И думаю, что тысяча девятьсот лет пройдет, прежде чем выяснится, насколько они наврали, записывая за мной».
Опираясь на точное знание исторических, юридических, социально-бытовых реалий древней Иудеи, Булгаков существенно трансформирует традиционный евангельский сюжет, пытаясь вложить в него оригинальное, «очищенное от путаницы» содержание. «Борьба с путаницей», однако, не означает безоговорочного отрицания канонической евангельской версии произошедшего. Задача Булгакова — постараться заполнить существующие в ней, по его мнению, пробелы. Собственно эти пробелы, эта недоговоренность, эти «внутренние затруднения» Евангелия и становятся предметом художественного исследования, а точнее расследования Булгакова. Именно так — расследования. Так именно точнее всего следовало бы определить «жанр» «романа в романе». Булгаков выстраивает свои предположения в весьма деликатной, завуалированной форме, что и понятно, поскольку теперь он имеет дело с сакральными текстами. Работает он весьма тщательно, отслеживая шаг за шагом скрытые рычаги евангельских событий. Ему важно выяснить в этой истории все, любую мелочь, самую, на первый взгляд, малозначительную деталь. Все это должно создать жизненно достоверную, исторически не противоречивую вероятностную модель произошедшего. Установка на историческую достоверность вполне согласуется с предпочтениями Булгакова в выборе справочных источников будущей книги. Как свидетельствует комментатор «Мастера и Маргариты» Б.Соколов, «…писатель в большей мере пользовался трудами авторов исторического направления — Ренана и Фаррара, стремившихся реконструировать истинный ход евангельских событий, или Штрауса, занимавшего по отношению к этому направлению компромиссную позицию, чем работами Древса, для которого восстановление фактического хода событий играло в целом подчиненную роль». Прибегая к методу исторической и психологической вероятности в конструировании евангельских событий, как замечает один из первых и, пожалуй, наиболее аргументированных исследователей подтекста евангельских глав романа А.Зеркалов (Наука и религия, 1986, № 9, с. 46-52), «Булгаков сохранил форму, влив — как сказано в Евангелии же — молодое вино в ветхие мехи. Совсем иное вино». Какого рода это вино становится ясно при анализе подтекста евангельских глав «Мастера и Маргариты». Булгаков, подчеркивает Зеркалов, создает свою, совершенно отличную как от канонических, так и от апокрифических Евангелий, и от различных исторических разработок версию суда Пилата. Основное действующее лицо евангельских глав романа, опять-таки в нарушение сложившейся традиции, не Иешуа Га-Ноцри, личность которого можно отождествить с личностью Христа, а Пилат. Тайное содержание глав совпадает с явной евангельской тенденцией – апологией Пилата, казнившего Христа вопреки своей воле. Однако механизм булгаковской художественной апологии несколько иной. Вкратце проследим завязку тех исторических событий, о которых пойдет речь ниже. Вполне аргументированно и обстоятельно ее изложил А.Зеркалов: «Иисус родился в семье простого плотника, принадлежавшего, однако, к чрезвычайно почтенному роду Давида… Мать зачала его от самого бога, оставаясь девственницей. Упоминаются также братья и сестры Иисуса. Он получил традиционное воспитание; по-видимому, сохранял связи с семьей. Уже в молодости основал секту внутри иудаизма. В Новом завете сообщается, что у него было 12 ближайших учеников — апостолов — и 70 последователей второго круга. Ему приписывается громкая известность в Палестине и в религиозном центре иудаизма Иерусалиме. При последнем въезде в город он вел себя как мессия — спаситель народа, предсказанный ветхозаветными пророками: въехал на осле, сопровождаемый учениками, причем народ кричал «Осанна!» («Спаси нас!») и называл его царем. Сам же он именовал себя сыном Бога.
Здесь нужна историческая справка. Крошечная Иудея в I веке была провинцией Римской империи. Местной властью служил совет при Иерусалимском храме, возглавляемый первосвященником. Верховная власть принадлежала наместнику Рима, прокуратору, и наряду с местной, храмовой полицией действовала жестокая и всепроникающая римская. В Иерусалиме стояли римские войска. Народ Иудеи задыхался под двойным гнетом власти, под усиленным налоговым прессом, мечтал о независимости. Ясное дело, в такой обстановке появление мессии не могло не вызвать одобрения масс. Дело не только в мечте о независимости. Проповедь Иисуса была обращена против храмовой власти, ее своекорыстия и ложного благочестия. Иисус предрекал скорый «конец света», страшный суд, при котором все переменится — «последние станут первыми», богатые будут осуждены. Можно поверить, что иудейскую бедноту не смущали обещанный Иисусом ужасы страшного суда, в ходе которого масса людей должна погибнуть: жестокость мало кого пугала в те бесконечно жестокие времена. И вполне возможно, что народ охотно шел за проповедником, сулившим скорое избавление и от властей Рима, и от власти храма.
Итак, о проповеди Иисуса Христа. Она была, с одной стороны, мрачной и жестокой в духе библейских пророчеств. С другой стороны, Иисус сформулировал требования добра, любви к людям и всепрощения, изложенные в Нагорной проповеди (о ней, в основном сейчас и помнят).
Предположим, что о проповеди Иисуса и его популярности Евангелия сообщают правду. Тогда окажется, что с точки зрения обеих властей Иудеи он должен был выглядеть опасным человеком. Он посягал на власть священников, он объявлял себя сыном Бога — что, по понятиям иудаизма, есть страшное кощунство. А претендуя на титул царя, он оказывается врагом Рима, ибо владыкой Иудеи считался римский император. Таким образом, заключительный акт евангельского сюжета — арест Иисуса храмовой стражей и римлянами, осуждение его на казнь обоими судами и сама казнь — логически вытекает из всей истории (казнь распятием римляне применяли к рабам и особо опасным бунтовщикам).
Парадоксально, что эта логика как раз не устраивала авторов Нового завета, ибо их учитель прежде всего сын Бога и сам Бог; следовательно, никакие силы не могли убить его, пока он этого не пожелал. Если он умер страшной смертью, то по собственной воле и, главное, по приказу своего небесного отца — с высшей Целью, во имя спасения людей. Основным фоном евангельского сюжета стала тема божественной предначертанное смерти Иисуса, гибели как бы автоматической, не зависящей от воли людей. Столь же важная, как главная тема — доказательства его божественной мудрости и обаяния.
Эти стремления евангелистов отчетливее всего проявляются в сцене суда римского прокуратора Понтия Пилата над Иисусом. Против исторической и человеческой логики жестокий сатрап (он жесток и по евангелиям) сначала пытается оправдать опасного смутьяна, а затем, подчиняясь давлению иудеев, подвергает его истязаниям и мучительной казни — что совсем уж невероятно после попыток оправдания. Но по логике евангелистов: сначала Пилат поддается божественному обаянию, а затем следует по предначертанному ему пути. По-видимому, евангелисты преследовали и политическую цель: римскую власть уведомляли, что ее видный представитель посчитал в свое время неопасным».
Такова евангельская версия произошедшего. А вот версия булгаковская. В Ершалаим, столицу Иудеи, прибывает римский прокуратор Понтий Пилат с тем, чтобы лично проследить за порядком и предотвращением возможных волнений в городе накануне наступающего праздника Пасхи. Около этого же времени в Ершалаиме оказывается некий странствующий философ по прозвищу Иешуа Га-Ноцри, который за два дня до праздника знакомится с молодым юношей Иудой из Кириафа. Последний, заинтригованный речами проповедника, приглашает его в дом, где после непродолжительной беседы Иешуа Га-Ноцри арестовывает неожиданно появившаяся храмовая полиция. Храмовый же суд выносит арестованному смертный приговор, который по закону вступает в силу лишь после утверждения его римским прокуратором. Арестованного доставляют в преторию, на суд Пилата. После некоторых колебаний Пилат все же утверждает приговор. На этом, как кажется, история осужденного Га-Ноцри и должна бы была закончиться, однако, — обо всем по порядку. Как полагает А.Зеркалов, Булгаков намеренно, в тайнописной форме, акцентирует читателю незаконность ареста и безосновательность приговора, предъявленного Га-Ноцри верховным храмовым судом Ершалаима — синедрионом. О том, зачем это понадобилось Булгакову, речь пойдет чуть позже, а сейчас несколько слов о том, на что может опираться подобное предположение.
Как известно, при подготовке к роману, выписывая исторические источники, Булгаков пользовался книгой Ренана «Жизнь Иисуса». Говоря о процедуре ареста и процесса над Иисусом Христом, Ренан упоминает деталь, которую Булгаков использовал в своем романе и которая бросает новый свет на обстоятельства ареста Иешуа Га-Ноцри: «Дело, которое первосвященник решил поднять против Иисуса, — пишет Ренан, — было вполне согласно с установленным правом. Судопроизводство над соблазнителем, покушающимся на чистоту религии, истолковано в Талмуде с подробностями, наивная наглость которых вызывает улыбку. Юридическая ловушка возводится им в существенную часть уголовного следствия».
Ученики Иисуса сообщают нам, что преступление, в котором обвиняли их учителя был «соблазн» и за вычетом кое-каких мелочей, являющихся плодом воображения раввинов, рассказ Евангелия отвечает черта в черту судопроизводству, описанному в Талмуде. Планом врагов Иисуса было изобличить его при помощи свидетельских показаний и его собственных признаний в богохульстве и посягательстве на религию Моисея и приговорить его к смерти на основании закона, а потом представить приговор на утверждение Пилата». В связи с вышеизложенным, А.Зеркалов строи! свои аргументы так: он предлагает обратиться к источнику, которым Булгаков воспользовался, создавая биографию Га-Ноцри, — к Талмуду. Там есть среди прочих судебный трактат «Санхедрин», а в трактате — параграф о «совратителях». Под таковыми подразумеваются люди, призывающие к измене иудаизму и к языческим жертвоприношениям. Важно, что никакой другой человек так не именуется и против него не применяются чрезвычайные меры розыска. Только на «совратителя» и только если, он «скрытен» и не хочет говорить на людях», разрешается устраивать засаду в доме — именно такую, какую описал Булгаков. Подосланный агент изображает совращаемого, причем закон предписывает ему строго определенное поведение и слова. Он должен попросить о повторении подстрекательских речей — только на счет жертвоприношений, ни о чем ином. Если подследственный повторил свои призывы, агент обязан его увещевать. При успехе увещевания «совратитель» не считается виновным, и его надлежит отпустить. Лишь при упор-ствовании его следует схватить, причем суд должен состояться незамедлительно. Чтобы агенты, подслушивающие разговор, видели лицо говорящего — для исключения ошибки, в помещении должен гореть светильник.
Булгаков воспользовался этой схемой, но снова вложил в нее свое содержание. Га-Ноцри не скрытен, он бы и на площади повторил свое; главное, однако: он не «совратитель»! Он — верующий иудей и не проповедовал иную веру. То есть в основу процедуры положены два вопиющие нарушения закона… Закон попирается и дальше — Иуда не имел права спрашивать о власти, обязан был просить о раскаянии; следовательно, арест Иешуа был незаконным». Следует добавить: незаконность судебной процедуры, произведенной в отношении Иешуа, должен видеть не только читатель, ее понимает и Пилат, допрашивающий осужденного. Это отчетливо выражается в экспрессе тех намеков, которыми он перебивает речь арестанта:
«— Добрый человек? — спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.
— Очень добрый и любознательный человек (Иуда. — В.Н.), — подтвердил арестант, — он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…
— Светильники зажег… — сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали».
Арест Иешуа не был простой случайностью. И в определенный момент разговора с обвиняемым Пилат это начинает понимать. Текст официального приговора, вынесенного Га-Ноцри синедрионом, содержит почти смехотворные обвинения, к которым к тому же Пилату, римскому гражданину, — нет дела, так как речь идет о канонах иудейского вероисповедания. Но когда Пилат, убежденный в невиновности этого симпатичного и, несмотря на бродяжничество, очень образованного человека, решает отказать синедриону в утверждении смертного приговора, ему, как снег на голову, падает еще одно, дополнительное обвинение, касающееся Иешуа, и этот документ, не фигурировавший в официальном приговоре, означал для подсудимого одно — смерть. Иешуа приписывались речи, оскорбляющие величие власти кесаря, и тут даже всесильный Пилат ничего не мог поделать. В черновых редакциях романа, вообще более открытых, об этом говорится прямо: «А объем моей власти ограничен, ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен! — истерически кричал Пилат…»
Итак, Пилату не удается спасти Иешуа от гибели. Он взбешен, и ярость его двойная, поскольку он отлично понимает, что вся манипуляция с обвинительными документами — следствие незаконной юридической операции, подстроенной Каифой с целью унизить его.
Пилат ненавидит Кайфу, Кайфа в свою очередь люто ненавидит Пилата. Это подтверждается не только художественными, но и имевшими место в действительности историческими реалиями. Их совместное управление Иудеей — это цепь нескончаемых политических интриг, доносов, убийств, подавления мятежей. «Каифа самый страшный из всех людей в этой стране…», — говорит Пилат. Кайфа же полагает, что Иешуа Га-Ноцри — провокатор, подосланный Пилатом с целью вызвать в Ершалаиме беспорядки, которые потом можно бы было жестоко подавить, преподав очередной урок иудеям: «Ты хотел его выпустить, — объясняет Кайфа Пилату свое решение по делу Га-Ноцри, — затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи!»
Анализируя булгаковский подтекст, А.Зеркалов, в конце концов, приходит к следующим выводам: «Итак, в городе появляется неизвестный молодой человек, обаятельный, говорящий на трех языках, охотно вступающий в контакты… Говорит он нечто странное, но для бедноты привлекательное. Местная власть, запуганная прежними делами игемона, настораживается: римляне еще больше, чем храм, боятся подлинных народных волнений — но всеведущий Афраний почему-то не трогает этого человека… Вывод ясен: человек подослан Афранием же по приказу игемона. Убить его — увольте: праздник пасхи начинается, город полон чужих людей, и среди них кишат римские агенты. Арестовать — тоже нельзя, люди начальника тайной службы отобьют. Сверх того, накипевшая ненависть к злобному правителю не позволяет удовлетвориться простым решением, хочется заодно отомстить. И возникает план: заставить провокаторов убить шпиона своими руками. Заманить его в дом, где римской полиции наверняка не будет, там схватить, мгновенно доставить в тюрьму. Состряпать дело об оскорблении религии, осудить на смерть; чтобы унизить игемона — ввести очевидно ложное обвинение о въезде на осле в Ершалаим. Заодно же с приговором подсунуть официальный донос о речах против кесаря, и пусть наместник-провокатор осмелится замять два официальных дела! Не осмелится…» Такова версия А. Зеркалова, с которой, однако, можно поспорить. Дело в том, что убить провокатора всегда легче и быстрее (инсценировав, например, случайную драку и т.д.), чем заманить в дом и не допускать туда римских агентов во все время продолжения подстрекательской беседы. Да и к тому же — пошел бы по доброй воле провокатор в незнакомый дом да еще с малознакомым ему человеком? Уж кто-кто, а он-то наверняка знал технику процедуры совращения, предшествовавшую аресту! У Афрания, и это ясно даже из текста романа, были подобраны люди, понимающие толк в своей профессии. А если бы этот предполагаемый провокатор и вошел в дом, то, в конце концов, стал ли бы он произносить фразу, поносящую с точки зрения римской юстиции, величие кесаря, зная, что тем самым подписывает себе смертный приговор? А ведь мог ли надеяться на это президент синедриона? Это единственное серьезное обвинение — над всем остальным Пилат и Афраний просто посмеялись бы. Каифа очень неглупый человек, не мог всего этого не учитывать. Если он все же заманивает этого человека в дом, значит знает наверняка, что Иешуа не имеет никакого отношения к римской полиции, более того — его никто не охраняет, кроме его безумного ученика Левия Матфея, чью опеку в нужное время можно легко устранить «необъяснимой и неожиданной хворью», весьма странной природы. Впрочем, версия о провокаторе Каифе тоже может пригодиться. Но у читателя тут возникает новый вопрос: почему Афраний не трогает Иешуа, этого философствующего бродягу с его сомнительной «теорией о симпатичных людях», потенциально способной вызвать среди городской бедноты волнения? Ведь это его прямая обязанность, к тому же беспорядки среди иудеев так же опасны для синедриона, как и для него? Да потому, что, видимо, существует все-таки какая-то связь между Афранием и Иешуа, и какого рода эта связь Каифа уже догадался. Почему же просто не убил совершенно беззащитного бродягу? Здесь А.Зеркалов несомненно прав: да потому, что представился редкий случай отомстить — и не одному, а сразу обоим заклятым врагам, притом отомстить в чудовищной по своей изобретательности форме. Возможно, Пилат не поддастся человеческому обаянию Иешуа, и гибель последнего по собственному утвержденному приговору не причинит прокуратору мук и угрызений совести: в конце концов никто не мог знать заранее, что Га-Ноцри способен излечить Пилатову мигрень. Пусть не удастся сыграть на жалости прокуратора к обвиняемому, ведь он человек отнюдь не сентиментальный. Все равно будет задето его самолюбие, так как игра на ложных обвинениях с последующей подачей главного, послужившего приговором, — очевидная попытка унизить. В любом случае, прокуратор должен понимать дело так, что ему представили его же собственного агента-провокатора (в разговоре с Пилатом Каифа намекает на это), которого он ко всему прочему должен уничтожить личным приговором. Согласитесь, это оскорбительно! Афранию же следовало дать понять, что хотя Пилату дело Иешуа представлено как недвусмысленный намек на неудавшуюся провокацию, настоящая подоплека ареста Га-Ноцри иная, и начальник тайной службы должен догадаться об этом по характеру осуществленной операции и по поспешности ее проведения.
Почему Кайфа не поделился своими подозрениями относительно возможной связи Афрания и Иешуа с Пилатом? Не зная до конца мотивов этой связи, не обладая никакими реальными доказательствами, не будучи уверенным в том, что в эту затею не втянут сам Пилат, просто смешно было бы говорить об этом столь пламенно ненавидимым им прокуратором. План Каифы был куда изощренней. Афраний, знавший по этому делу много больше Пилата, отлично понимавший всю нелепость выдвинутых против Иешуа обвинений и, видимо, догадывавшийся о незаконности его ареста, всесильный Афраний не успел, а теперь уже не мог ничего поделать. Трусость Пилата, не сумевшего, не смотря на практически неограниченную власть, спасти жизнь бродячему проповеднику, должна, по расчету Каифы, вызвать и в начальнике тайной стражи взрыв антипатии к прокуратору, оттолкнуть Афрания от Пилата, разъединить их. Потеряв самого сильного союзника, Пилат, в общем-то (как свидетельствуют исторические источники) неискушенный в хитроумном искусстве плетения интриг (он прежде всего солдат, а не политик), легко может стать жертвой какой-либо политической провокации (ведь по преданию, которого не мог не знать Булгаков, впоследствии так и случилось), а смещение прокуратора, что вполне логично, может повлечь за собой смещение всего аппарата его тайной канцелярии. Новый игемон может оказаться не таким строптивым, к тому же ему нужно будет немало времени, чтобы вновь пустить в ход всю сложную машину политического и полицейского надзора, налаженную Пилатом. Нельзя сказать, что замысел Каифы совсем не удался. Ведь упрек в трусости, пусть и в прикрытой форме передачи чужих слов, все же был адресован Афранием Пилату. К тому же до разговора с Пилатом, произошедшим в главе «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» Афраний не совсем уверен, видит ли прокуратор истинные двигательные рычаги механизма случившегося, и, вследствие этого, можно ли считать его своим единомышленником. Первый проблеск понимания возможности заключения тайного союза между Афранием и Пилатом наступает, видимо, в следующий момент их беседы: «Да, но вернемся к делам, — обращается Пилат к Афрамию. — Прежде всего, этот проклятый Варравван вас не тревожит?
Тут гость и послал свой особенный взгляд в щеку прокуратора.
Но тот скучающими глазами глядел вдаль, брезгливо сморщившись и созерцая часть города, лежащую у его ног и угасающую в предвечерье. Угас и взгляд гостя, и веки его опустились.
— Надо думать, что Вар стал теперь безопасен, как ягненок, — заговорил гость, и морщинки появились на его круглом лице. — Ему неудобно бунтовать теперь.
— Слишком знаменит? — спросил Пилат, усмехнувшись.
— Прокуратор, как всегда, тонко понимает вопрос!» Оба собеседника отлично понимают друг друга, а
также и ту роль, которую сыграл Варравван в исключении прецедента отмены смертного приговора и освобождения из-под стражи и Иешуа Га-Ноцри по случаю наступающего праздника пасхи.
Итак, в конечном счете, Афраний все-таки поступает вопреки логике Каифы. Почему? Во-первых потому, что он видит нравственное раскаяние игемона, во-вторых, потому, что он разгадал двойной ход Каифы, в-третьих, соперничество с прокуратором для него не выгодно.
Но вот теперь, кажется, пришло время задать самый главный вопрос: а для чего, собственно, Булгаков так пытается настоять на том, что Иешуа непременно должен был показаться симпатичным римским чиновникам? Если с Пилатом еще можно как-то объясниться — такова, в основном, традиционная евангельская версия, то в отношении Афрания который таинственным образом связан с Иешуа, это будет сделать труднее. Такой евангельский персонаж попросту отсутствует! И вот здесь начинается самая любопытная и загадочная часть евангельской а также и булгаковской истории. Это, по-видимому, то «заключение», которое Булгаков сделал по «внутренним затруднениям» евангельского «дела» и одновременно исходная точка его замысла, положенного в основу закулисного конфликта евангельских глав «Мастера и Маргариты». Возможно, заключение это покажется вызывающим или даже шокирующим, однако слишком многое в булгаковском тексте, указывает на вероятность такого предположения. Итак, последний и самый сокровенный уровень потаенной истории булгаковского апокрифа.
Розробка сайтів студія “ВЕБ-СТОЛИЦЯ”